Царскосельские тетради
альманах
Главная » Статьи » Мои статьи

Валерий Холоденко. От Ленинграда до Санкт-Петербурга

Мне не давал и не давал спать якобы и странный, но очень уж назойливый вопрос: «Я родился еще в Ленинграде, но живу уже почти в Санкт-Петербурге. Как же мне быть? Менять паспорт? Но там напишут – Санкт-Петербург. А ведь я совсем незнаком с обычаями и всяческой жизнью Санкт-Петербурга... Да и не рано ли, господа, переименовывать? Мне думается, что сначала нужно дорасти до Санкт-Петербурга (вот несчастье: тогда правители, если не любили свой народ, то помогали ему по мере сил) ... Дорасти, а потом уж и переименовывать. Мы спешим. Спешим в подлянке, указывая друг на друга перстом, теперь спешим, обнаруживая в себе псевдокультуру, неумение элементарно торговать, экономить и строить... И строить... И строить.

Только под утро меня сморил сон.

 

... Долго мы плыли – я и еще кто-то, мне незнакомый, плыли в закрытом и вполне уютном катере. Что-то хлюпало-подхлюпывало в иллюминатор и отдаленно что-то тихонечко начало потрескивать. Медленно материализуясь, звук-треск перешел в тихий барабанный бой. И вот уже трещит хорошо отработанными триолями барабанная дробь. Как пулемет барабанная дробь.

Взрываясь с дивным ветром восторга, отстреливают палочки привычный для барабанщика диксилендовский ритм. А барабанщик, ещё ни разу не бривший подбородок, вскидывает его (прыгает жадно кадык) и скалится, барабанщик, притянутый гневом раскатистой долгой дроби на выходе. Брек.

Я проснулся вне себя, как-то отдельно. Сразу открыл глаза, что бывает очень редко со сна. В окно то постегивал, то барабанил дождь. Его, хулигана, видно преследовали, и он брякался в мое окно, ища спасения. И тут я вспомнил барабанную дробь во сне.

На миг мой гость успокоился. Но вот странно – в окно постучали. Так всегда стучит мой приятель. Но  звонит в дверной звонок, а стучит – отталкиваются от большого пальца указательный, средний и безымянный – брек.

Я откинул простыню и встал. Он всегда так стучит, когда ему не очень весело. А нам вдвоем всегда весело почему-то: находятся и слова, и звуки, и анекдоты. Ни с кем у меня не находится так много общих, неинтересных, на первый взгляд, разглагольствований, нежели с ним.

Шторы распахнуты. Белесое, дождливое утро. Забытый свет от забытого фонаря. Вспыхивают струи – и никого. Дождь подразнил. Я сел на краешек дивана. Жена накрылась второй подушкой, чтобы не услышать, как стучит будильник. Но я потом тихонечко сниму подушку, и будильник ее разбудит.

Славный мой приятель. Ты боишься одиночества. Оно гонит тебя из дома. Ты, когда тебе хорошо, стучишь в стекло, как дятел, одним пальцем.

Редко, правда, но иногда его спасают от одиночества городские улицы. Он бродит по ним до изнеможения, пока одиночество не отвернется от него. Но самое любопытное в нем то, что не являясь ни в коем случаем живописцем или рисовальщиком, он точно определяет цвет города. Обычно бессолнечный город спасает его. Когда солнце, все обесцвечивается, чертово светило, будь оно неладно. Когда же его нет, город становится величественно-серебряным и, державный, он тихим своим светом приносит маленькое, но счастье.

Я опять встаю и раздвигаю шторы. Посветлело, но дождь заполонил всю набережную, искляксил лужи и взморщил Фонтанку. Мраморный, он громко расхлестывал стены домов, зубами драл крыши и обстреливал свору машин, гремящих в никуда… Ах, как больно он хлещет воду, покрытую бисером испуга. Женщин не должно бить, сукин сын!

Ещё более посветлело. Дождь падал теперь вертикально и уныло. Я чувствую, как во мне просыпается бес, как мне передается пусть упрощённое, но все же безумство дождя. Раннее утро! Хочется выбежать на набережную, как в детстве, и попрыгать под упругими, струями этого великана-неба, и обязательно босиком и... И еще с зонтиком. Идея!

Я тихонечко снимаю руку жены с подушки, отнимая ее у спящей жены, потом быстро одеваюсь и, не умывшись, схватив по дороге зонт, выбегаю в парадный подъезд. Дверь скрипнула, и как только я раскрыл черную крышу над головой, дождя как не бывало: он торопливо улепетнул, унеся свое бесчинство в другие кварталы.

Ошарашенный, оглядываюсь. Все вокруг посветлело: вода перестала вздрагивать, лужи, как выглаженные, и вообще – благодать да и только.

Вот пробежала какая-то ошалевшая женщина. Наверное на работу. Быстрым, широким махом – мужчина в обратную сторону, может на вокзал, потому что с чемоданом. И пока никого по всей набережной.

Но вот, горделиво (за ним тетка с лицом гекзаметра), отбросив прядь дико-рыжих волос, прошествовал молодой художник с этюдником через плечо и с матово-белым холстом в руке.

Воздух стал прозрачен: можно было рассмотреть отдаленные, трудоемкие издевательства над городом, а можно было, опустив глаза, рассмотреть чугунную узорчатую вязь решетки парапета, впаянную в твердь подножного гранита.

Удастся ли художнику передать этот тихий праздник народившегося утра? Сергий Радонежский, написанный Нестеровым, при близком рассмотрении, написан фузой. Но…

Я улыбался радостно и незаметно, кланяясь всему, что принадлежало моей маленькой Родине. И наверное моя улыбка показалась подозрительной проходящему (почему-то милиционеру: вечером их на Фонтанке даже втроем не бывает), милиционеру, который как-то странно посмотрел на меня из-под лоснящегося козырька чугунно-красной фуражки. Этот взгляд был мне давно знаком: они всегда так смотрят на людей. Рыбак, что только что закинул удочку в тихую гладь реки, обернулся и тут же спрятался за воротником пиджака. Но я успел заметить его вздрагивающее лицо, не то от испуга, не то от вчерашнего подпития.

Я почему-то посмотрел направо. И вот я уже с домами, как с дамами (непременно шаркнуть ножкой): они стали яркими, будто их только что выкрасили. Иссиня-черные стволы после дождя (тополя) с капающей зеленью листвы прямо в воду.

Река, задремавшая ненадолго, потянулась, как только что проснувшаяся женщина и грациозно изогнулась всем своим голубовато-розовым телом от Ломоносовского моста к «Лошадиному». Кони вздыбились, косясь диким взором на тело реки. Ржанье в открытое небо – и они бросаются в гладь воды своими мощными телами. А равнодушная река своей плавно изогнутой рукой разрушает лошадиные контуры и, миновав пристанище великой поэтессы, уже тянется пальцами к Летнему саду и стремится в открытые воды Невы.

Я медленно, завороженный, последовал за рекой. Посторонился, пропуская мелко семенящую болонку, ведущую на поводке маленькую старушку в шляпке с бумажным цветком у тульи.

Брошенная мною сигарета поплыла в обратную сторону, к Ломоносовскому. Я же продолжил свой путь в глубину города, то и дело взглядывая на верхушки домов с мелким плетением знакомого узора решеток, протянутых вдоль крыш фризом… Узор решетки явно подсказывал мне с самой задней парты (шепот – ничего не слышно), намекал на что-то очень знакомое. Ну, конечно же – старый, изношенный, вязанный черной ниткой бабушкин платок.

Аптека на углу подсказала мне: часто я бегал туда за лекарствами для бабушки.

С завистью я рассматриваю балкончики. Мне всегда хотелось, чтобы у нас был балкон, но, увы, – ни отдельной квартиры, ни балкона у нас не было, да и не будет, пожалуй.

Вода реки поблескивала под утренним, еще розоватым солнцем. Колонны домов, серые от дождя, кое-где начали белеть. Их было множество на Фонтанке, осталось совсем чуть-чуть. Многие попадали, упали на Невский. Но я устою и никогда не покину свою голубую Родину.

Здесь бокалы деревьев наполнены голубым ликером, здесь времена года ярче и теплее приветят душу. Вот деревья бухнулись пьяной ватагой глубь утренней воды, и от этого запахло зеленым – скошенной только что травой и колокольчиками. Деревья застыли в реке и на берегу, в реке также застыли балкончики, облака и окна: красноватые, они щурились из глубины, как глаза свирепого зверя. Рука женщины-реки исчезла за поворотом, и я повернул обратно. Башенки Ломоносовского моста тяжело опустили свои цепи, как якоря в воду, чтобы отразившись в ней, как и все остальные призвать Бога в свидетели, что они двуедины, что их жизнь вызревает в двойниках их.

Хочется огромной кружкой или черпаком зачерпнуть зеленый ликер с привкусом скошенной травы и розовой кашки. Выпить и захмелеть, угостить несчастного ребенка, у которого со вчерашнего болит голова.

Вот сверкнула рыжая копна волос недавно прошедшего мимо меня художника. Не буду ему мешать. Но я все же подсмотрел его холст и тут же подумал, что город похож на декорации, выполненные искусной рукой.

Позже, проходя по двору Толстовского дома, я в этом убедился. Двор Толстовского дома со своей кинематографичностью и камерностью больше походил на маленький город, нежели на весь Петербург с нарисованной Невой, ростральными колоннами и всякими львами и сфинксами.

Но мысли об этом так же быстро исчезли, как и появились, или я их отогнал, потому что они были не совсем доношенными.

Я облокотился на узкую перекладину чугунной ограды и закурил. Река посверкивала плавающими лепестками солнца, и глазам стало больно. Но это бесконечно приятнее, нежели зимняя чернота воды в обрамлении льда. И белая бесстрашная чайка, как всплеск на фоне черной воды. Тогда ты потерян и тебя тянет в зияющую черную пропасть.

Ну вот - потемнело: накликал смуту. Капанье. Как мурашки по телу воды. Капанье набирало силу, пока не стало дождем. Но теперь это был не мраморный дождь, а просвеченный солнцем серебристый поток. Я не стал раскрывать зонт. Чувствуя, как постепенно намокают рубашка, волосы и брюки, я торжественно двинулся вдоль парапета. Я улыбался; вспомнилось, что мой приятель боится дождя и всегда, когда хмурится, просит меня взять с собой зонт. «У тебя удивительно талантливый зонт». Но сейчас я боялся вспугнуть дождь своим выпирающим жестом открывания черной крыши над головой: пусть он скачет по отполированной еще недавно глади воды, пусть морщит лужи и слезно струится по лицу.

Жена встретила меня распахнутыми глазами. Глаза смотрели то на меня, то на зонтик, так и не раскрытый. И поэтому висящий на руке черной селедкой.

- Что ты? А? Ты спятил?

Я кивнул головой.

- Тебе же на работу нужно бежать.

- У меня сегодня творческий день, – говорю я и вспоминаю вдруг, как, проходя мимо парадного с красивой медной ручкой и стеклами – их узор напоминал тонкие морозные виньетки – и боролся с искушением, чтобы не стащить эту дверь домой вместе с фонарем с Ломоносовского моста.  Этот фонарь куда лучше нашего торшера, что стоит рядом с диваном. А понравившийся мне балкончик – я уже ощутил себя мужской кариатидой – не смог унести из-за его тяжести. А стекла в комнате я почти уже заменил на витражи, которые увидел, когда заглянул в один их парадных подъездов.

Жаль, что я так и не совершил всех этих подвигов, но если бы и совершил то, что могут холодно и равнодушно сделать другие, я наверняка потерял бы чудесность и неповторимость моей маленькой, но удивительно красивой Родины.

 

Постскриптум: «… будем сами дорастать до Санкт-Петербурга» – подумаю я, отходя ко сну. И ещё мне придет в голову, что Иванокерт и Степанокерт – это нечто из воровского жаргона, а Газгольдерная улица – из бреда сумасшедшего тридцатых годов. И неужели нечем, или, на худой конец, некем заменить Бела Куна?

Так я подумаю, и только потом усну.

Категория: Мои статьи | Добавил: Jipeg (31.07.2015)
Просмотров: 539 | Рейтинг: 5.0/3
Всего комментариев: 0